Henry Iliowizi / Хенри Илиовизи [1850-1911]
«The Weird Orient: Nine Mystic Tales» [1900]
Перевод: Э. Эрдлунг
Предисловие издателя
Представляя широкой публике писателя, который до сих пор был известен только среди людей своей расы, его издатели находят возможным и необходимым ввернуть словцо о самом человеке. Рабби Илиовизи – чистокровный иудей, сын ревностного хасида, члена секты, насчитывающей более полумиллиона приверженцев в России, Румынии и Галисии, но редко встречающихся в этой стране (имеется в виду Англия). Он провёл свои детские и отроческие годы в Минске и Могилёве, также в Румынии, возмужал же и получил образование наш герой во Франкфурте-на-Майне, Берлине и Бреслау, где он квалифицировался для богословской карьеры. После шести лет учения в Германии, он провёл ещё четыре года, совершенствуясь в современных европейских языках, а также в арабском и иврите в Лондоне и Париже, под эгидой Англо-Еврейской Ассоциации и Всемирного Еврейского Союза, готовясь принять эстафету одной из отдалённых миссий, поддерживаемых этими организациями на Востоке, где они снабжали около пятидесяти школ на благо своих угнетённых единоверцев. После длительной службы в Марокко, ангажированный в воспитательной работе двумя упомянутыми этническими коалициями, м-р Илиовизи прожил около года на Гибралтаре, после чего прибыл в Америку, чтобы посвятить себя служению Церкви Иудейской, и в настоящее время он является духовным настоятелем многочисленного прихода своего народа.
Г-н Илиовизи до сих пор вкладывался в литературу своей расы, прославившись среди евреев несколькими трудами. Наиболее широкую ротацию получило, пожалуй, его собрание сочинений о русской жизни, под заголовком «В черте», недавно опубликованное Еврейским Издательским Обществом Америки для своих подписчиков. В серии ориентальных притч, содержащихся в данном сборнике, м-р Илиовизи обращается к более широкой аудитории, и в этом автор имеет особое преимущество, не только благодаря длительному пребыванию среди восточных народов, но и в силу того, что сам принадлежит к восточной расе, чьи наследственные признаки к тому же весьма броско окрашены догматами одной из наиболее мистических сект, тем самым данный писатель обладает ярко выраженным семитическим мышлением, да ещё и закалённым в горниле интеллектуальной жизни Нового Света. Таким образом, у него имеются – или должны иметься apriori – исключительные средства для толкования Западу ума и сердца Востока.
Любой человек, кто достаточно долго жил на Востоке, – а Марокко, по существу, принадлежит ему своей атмосферой, пусть географически и можно заключить с точностью до наоборот, – не может не ощутить на себе тонкого, непередаваемого влияния, что так сильно пронизывает его жизнь, влияния, которое, как известно, так трудно удаётся уму оксидентальному понять или ухватить как следует. Это тот самый т.н. «зов Востока», как м-р Киплинг удачно охарактеризовал данное психическое явление, про который его британский солдат декламирует в весьма реалистичной манере:
«И узнал я здесь, в Лондон-тауне,
О чём глаголил вояка, отслуживший десять годов;
Ежель услыхал ты зов Востока однажды, саляга,
Тебе не надо боле ни фигов. Не!
Не надо более тебе ничегошеньки, слышь,
Разве что пряного чесночного запаха из их шатров,
И солнечного света ласкания,
И шумящих пальмовых рощ,
И «тинкль-танкль» храмовых колоколов!»
Тайны великих песчаных захолустий, с их подавляющей торжественностью мертвенной тишины, с незапамятных времён оказывали наиболее мощное воздействие на воображение тех, кто кочевал по ним; и их оптические иллюзии зачастую настолько захватывают и настолько потрясают дух, что пойманный врасплох пленник пустыни может позволить себе влёгкую объяснять легенды о скрытых и фантомных городах, которые, кстати, описаны в этой книге, да и много где ещё. Истории навроде «Дворец Шеддада Иремского» и «Йеменский Крез», представленные в данной книге, нередко встречаются в бреднях пустынных скитальцев.
Мрачность же горных регионов, особенно полуострова Синайскаго, также оказала глубокое влияние на насыщение цветом легендарного фолклора Ближнего Востока – и это сочетание пустынных и горных влияний, возможно, в значительной степени объясняется тем, что отчётливо присуще мистицизму Востока как данность, и этого самого вдоволь хватает в этой книге.
.».».».».».».».».».».».».
THE WEIRD ORIENT
У девяти нижеследующих притч имеется собственная история, не лишённая определённого интереса. Материал к ним был накоплен в ходе долговременного проживания в Тетуане, Марокко, в основном в ходе экскурсий по разным злачным местам, где полуварварский образ жизни предстаёт перед вами во всей своей красе. В Тетуане у меня были исключительные возможности для проникновения в сердце местных быта и нравов, и своими знаниями я обязан в первое число почтенному мастеру-сказителю в Танжере, который был помощником библиотекаря в одном из старейших университетов мира Аль-Кайруине (al-Qayrawān – араб. «караван») города Феса, он же – единственное высшее учебное заведение мавританской империи. Сами эти сказания на протяжении столетий перемещались из уст в уста носителей нородного фолклора, играющего колоссальную роль в интеллектуальном мире грёз великолепного Востока. Моя скромная роль заключалась в том, чтобы нарядить их в английское платье, со скрупулёзным соблюдением их субстантивности и, насколько это только возможно, с сохранением их традиционного костюма.
Тетуан (араб. تطوان – букв. «глаз» или «источник, фонтан») – типично восточный город, красивый, если смотреть издалека, разочаровывающий при близком осмотре, (sic!) однако ж, не лишённый той классической атмосферы, которая вносит в древние города Востока ту спиритуальную ноту, которая совершенно не ощутима в современных центрах культуры. Раскинувшийся у подножия Бени Хосмара, крупной вершины северного отрога Атласового хребта, он имеет население порядком 20 тысяч душ, большинство из коих обитают в полуразрушенных стенах своих хибар, но может сей град похвастать несколькими прекрасными домами, выстроенными зажиточными тетуани, имеет он и отдельные меллах (араб. ملاح, евр. מלח – «соль», восточные аналоги европейских гетто) для не пользующихся почётом евреев, несколько европейских владений и ухоженных садов для иностранных консулов, большую грязную базарную площадь, хронически одолеваемую сворами беспородных дворняг, которых подкармливают мусульманские женщины, и нечто вроде официальной резиденции внутри покрытой мхом крепости, именуемой Касба (араб. القصبة – «замок», «цитадель»). Всю остальную площадь занимают мавританские кварталы, смущающие западный ум лабиринты грунтовых, изломанных коридоров, кривых переулков, белых домишек с незастеклёнными окнами, плоскими крышами и часто заваливающиимися друг на друга верхними ярусами, тем самым создающими узкие туннели, приспособленные под базары, с уродливыми дырами справа и слева от дороги, используемыми как склады и офисы – типичный вид мусульманского города.
Хотя такие виды и являют собой столь малопривлекательные конгломераты полудикого образа жизни, всё же ни Пегас, ни музы не смогли бы обойти их своим вниманием. Как потомки мавров, изгнанных из Испании католическими властителями, тетуани демонстрируют степень рафинированности, не имеющую себе подобий более нигде в Берберии, вместе с чем у них сохраняется вкус к возвышенным вещам, в числе которых поэзия занимает далеко не последнее место. Интеллектуальная атмосфера Тетуана настолько широко признана в исламском мире, что сам Эмир-аль-Муменин («единственный правитель истинно верующих», он же Омар I), отдавая должное неизмеримой мудрости, хранящейся в учёных головах схоластов Аль-Кайруина Фесского, послал своего прямого наследника, Хассана, для обучения в Касбе наукам и искусствам у талеба, избранного из числа местной аристократии. Бард, умелый сторителлер, поэт-историк и искусный исполнитель на двухструнной гимре – привычные фигуры Тетуана, способные одарить того, кто знает к ним подход, и тут важно понимать, насколько непросто преодолеть их нежелание раскрываться перед неверными. Столь же могучее, как алчность мавра, это чувство меркнет по сравнению с их отвращением перед незваным иностранцем, который может себе позволить совать свой нос в их ревниво охраняемые санктуарии. Стоит только надавить на точку, имеющую отношение к их туманным преданиям и традициям, и, подобно черепахе, сказитель втянет свою голову внутрь, и это последнее, что вы увидите относительно его персоны, до тех пор, пока вам не повезёт задеть чувствительную струну его национальной гордости высокопарной речью о не-исламских героях и литературных триумфах. И даже в этом случае мусульманская пассивность может выказать свою необоримую инерцию. Было обнаружено опытным путём, что можно спровоцировать говорливость у талеба, адула и фуки, соответственно представляющих нашего адвоката, нотариуса и писца; но есть в Марокко два типажа, которых никакой песчаный самум не сдвинет с места, чтобы оспорить претензии неверных на их якобы более высокоразвитую культуру – это всем известные кади и эмин, то бишь судья и священник, оба получающие свой непререкаемый авторитет непосредственно от аль-Корана и, таким образом, пестующие своё высшее презрение к мудроумию неверных, вдохновляемому хитрым Шайитаном. Идея, старая как мир, гласит, что то, что Коран не открывает, ведомо лишь Аллаху одному.
После множества досадных провальных попыток добраться до истоков берберского фолклора, у автора данной книги родилась идея, которая, к счастью, была подкреплена некоторым успехом, выражающаяся в создании общественного фокуса, достаточно привлекательного, чтобы заманивать неосторожных воителей непогрешимого ислама, таких, как, например, странствующие студенты, бедняки, сказители и паломники, которые, будучи сами чужаками в этих местах, могут, путём некоторого либерального давления и дипломатических уловок, выдать отдельные проблески драгоценного знания, столь дорогого тому, кто направил все помыслы своего сердца на приобретение этого заветного сокровища. Могут ли сказки Тысяча и Одной Ночи, анекдоты о Мулле Насреддине и кое-какие другие подобные своды историй исчерпать обширнейшие ресурсы тайн Востока? Не теряя из виду свою конечную цель, автор созвал на встречу иностранцев, всех своих хороших друзей или знакомцев, и представил им схему открытия Казино для взаимного общения и приёма достойных странников, иногда высокого ранга, которые нередко пересекают Гибралтарский пролив, чтобы увидеть жизнь, какой она была в патриархальные времена. Предложение было принято с единодушным одобрением, собрание из девятнадцати душ реорганизовало себя в совет учредителей; были избраны должностные лица, сформулированы правила, и в либеральный подписной лист был включён председатель, который должен был сразу же приступить к осуществлению данного проэкта, и все члены совета учредителей ломали головы, отчего столь здравая мысль никому не приходила в голову ранее. Несколько недель ушло на подготовку почвы, после чего дом удовольствий был открыт с надлежащей помпой. Окна просторного здания выходили на рыночную площадь, само же Казино располагалось не далее как в 100 шагах от ворот Касбы, и сиё учреждение вскорости стало объектом пересудов и удивления, ибо стало первым в своём роде в утомительных анналах славного Тетуана.
Прошло всего несколько дней после открытия, как членам правления выпала честь испытать неприятный сюрприз в виде одного из их выдающихся друзей, испанского вице-консула, величественного идальго с древней родословной, страдающего от танталовых мук жажды и — одновременно — от гидрофобического отвращения к воде, как надлежащего средства удовлетворения оных. Сей почтенный кабальеро не мог быть ни выслан в отставку, ни отстранён от руководства, что неминуемо повлекло бы за собой неприятные ощущения, но его пьянство угрожало самому существованию заведения. Что же было делать? Тайная встреча, созванная в целях решения проблемы, закончилась единогласным вздохом отчаяния. Но помощь была не за горами. Дьепо, поставщик, осознающий, что его перспективы были на грани разорения, разработал выход из дилеммы. Под предлогом раздражения от надоедливых насекомых, летающих и ползающих кругом и требующих немедленного вмешательства, проницательный поставщик изготовил вещество, которое было липким, как сам эль-Дьябло, нанёс его свободными мазками на широкие листы обёрточной бумаги, и расположил их в местах наибольшей актуальности. Тем временем, находясь в своём привычном туманном состоянии, рыцарствующий вице-консул весьма скоро удовлетворил самые радужные предвосхищения Дьепо, собирая с помощью различных зигзагообразных манёвров чуть ли не каждый стикер и равномерно покрываясь вязкой дрянью с ног до головы до тех пор, пока сдерживаемое хихиканье присутствующих не взорвалось наконец громовыми раскатами хохота. Грубую джеллабу пришлось набросить поверх тела почтенного идальго, чтобы забрать его домой без привлечения излишнего внимания со стороны. Если этот инцидент не излечил опального представителя испанского рыцарства от его жажды, он, по крайней мере, сделал невозможным его возвращение в круг тех, кто видел его публичный позор. Что же касаемо Дьепо и его стратагемы, то она получила высочайшую оценку в качестве меры по самосохранению.
Неожиданным успехом Казино оказалось привлечение трёх видных мусульман к членству в клубе учредителей, каждый из которых, в былые дни, был прикреплён к какому-то посольству халифа и посылался к тому или иному европейский двору. К многообразию ухищрений, предоставляемых нашим учреждением, принадлежал проницательный попугай, удивлявший благородных мавров, приветствуя их криком муэдзина: «Ла иллаха, ил-Аллах, Мухаммед Рессул Аллах!» Это заклинание ислама, что нет другого Бога, кроме Бога, и что Мухаммед – Пророк Его, служило бы назиданием благочестивым мусульманам, если бы легкомысленная птица не сопровождала свою речь выкриками профанического смеха. Поначалу озадаченные непонятной фривольностью попугая, наиболее бесхистростные из подданных Аллаха в конце концов разрешили загадку, признав в ней выражение блаженства, которое существо получало, произнося священную формулу.
Даровая музыка предоставлялась всем и каждому: итальянцем, исполнявшем на тромбоне; французом-учителем, играющем на виолине; евреем, дующим в тростниковую флейту; и испанцем, перебирающим струны колоссальной бас-виолончели. В течение нескольких месяцев члены Казино развлекали посетителей уже не только из Европы и многих частей Берберии, но и из гораздо более отдалённых земель Востока, большинство из которых приходило через Танжер, иногда именуемый «белым городом тёмного континента». Но ничто так не рекламировало и не поднимало репутацию этому заведению, чем постоянное предложение, согласно которому каждому из присутствующих предлагалось получить 25 песета за то, что в назначенный вечер он должен будет развлечь членов клуба захватывающей басней, чьё качество будет выявлено, при условии критического вердикта трёх судей, окончательным решением большинства голосов. Рассказ не должен быть полностью вымышленным, но должен вращаться вокруг некоего исторического события, или же иметь основание в какой-либо популярной традиции или легенде, имеющих хождение в странах восходящего солнца. В стране, где, благодаря щедрости природы, одной песеты достаточно, чтобы снабдить многочисленную семью едой на несколько дней, приз, придуманный в качестве стимула, оказался объектом острой конкуренции. Раз в месяц состязающиеся в мастерстве сторителлинга гости могли проявить свои таланты, и в один из подобных вечеров фуки из Феса, еврей из Йемена, ещё один из Иерусалима и перс из Бомбея перетягивали каждый на себя канат внимания зачарованной аудитории в усилии заполучить обещанную награду.
Таково было начало этой работы; она содержит по сути все те притчи, получившие приз зрительских симпатий, но всё же справедливым будет утверждение, что перс был тем, кому автор обязан большинством своего материала. Якуб Малик был исключительно оригинальным эксцентриком, природа его была глубокой, щедрой, страстной и склонной к визионерству. Парс по рождению, Малик сменил свои зороастрийские заповеди на идеалы буддизма только для того, чтобы позже обратиться к исламу. Движимый беспокойным темпераментом, он изъездил Азию по всей её длине и широте и пересёк вдовесок весь север Африки с целью получить аудиенцию у Попа Римского, его основным стимулом было пройти инициацию в католическую церковь. Подобно Марко Поло, Малик был одним из наблюдательнейших путешественников, и в список его приключений подпадали такие разнородные события, как встречи с чудовищными зверями, общение с духами пустыни Гоби, спасание на волоске от гибели из циклонических штормов, кораблекрушений, от ядовитых гадов, каннибалов и бандитов. В западном полушарии Малик мог бы сойти за трансцендентального медиума, утверждая, как было в его обыкновении, о связи со своими предками, особливо с теми, что по отцовской линии. Одним тёмным вечером он ошарашил своих слушателей демонстрацией человеческого пальца, полностью высохшего и сморщенного. Он отнял его украдкой от правой руки своего покойного отца, после того, как стервятники освободили того от плоти, по религиозному обычаю персов оставлять своих мёртвых на вершине «башен молчания» для пиршества птиц-падальщиков, для какой цели, как известно, эти сооружения и были воздвигнуты. Этот особый обряд имеет своё происхождение в зороастрийской легенде, что земля священна и не должна быть загрязнена отходами разлагающейся плоти. «Как часто, тоскуя по отцу, я зажимал эту кость в своей правой руке и закрывал глаза, после чего – о чудо! я видел его поднимающимся из незримых сфер, готовым говорить со мной шёпотом, слышимым только моей душой,» – утверждал этот восточный оригинал с мистическим светом в глазах.
Его эстетическое чувство выразило себя в мерцательных живописаниях Баалбека и Тадморы, потрясающих монументов Египта, храмов и дворцов Индии. Его живая сила изображать то, что сохраняется в памяти или же создаётся в воображении, приобщающая рапсодия, излагаемая им так же, как он получал её, способна была воплощать и передавать саму идею.
«Я вижу его там, Шах-Джахана, в Джанахаде, и Дели, что принадлежит его супруге, возвышающегося на престоле престолов, в блеске драгоценного великолепия, убранного в насмешку перьями павлина, но более удивительного, чем эта удивительнейшая из птиц, с эмблемой звездоносного величия Моголов. Великая империя Акбара принадлежит ему, и золото Индии. – Бедный Могол! От возлюбленного двора Агры, твоего благого дома, курьёр спешит утопить твоё счастье в унынии. Она больше не та, что владела твоим сердцем. Твоя сладчайшая императрица, Мумтаза Махал, красота и изящество Востока, скончалась в муках, которые ведомы матерям. Младенец её выжил. Дели скорбит. Шах-Джахан спешит к месту своего горя. Как мрачен вид города императорских садов! Как могилен его дворец, владык которого никто не видел, никто не слышал, обширный и царственный, слишком великий для человека, но непригодный для богов! Смерть омрачила мир, омрачила тронный зал славного Шах-Джахана. Здесь его несравненная половина лежит в смертном холоде, увенчанная тиарой и держащая скипетр, будто призванная править в преисподнею, королева среди мёртвых. Плач и рыдания кругом, но твоё горе единственно истинно, бедный Джахан, меланхолия – твоя единственная подруга, а могила – единственная надежда. Эта удивительная гробница для твоей особы, воздвигнутая, чтобы увековечить твою любовь; место отдохновения тебя и её, Тадж, монументальный цветок мира, запредельно прекрасный.»
Якуб Малик был мистиком-авантюристом, и его нарративы озадачивали всю аудиторию. Но этому непревзойдённому мечтателю не суждено увидеть выхода данной книги. Его исчезновение за пределы, доступные зрению, оставившее после себя эхо, что будет вечно звучать, зачарованное голосом, который очаровал душу, свидетельствует о судьбе тех пророков-волхвов, которые, перемешивая мир со своим огненным дыханием, покинули жизнь давным-давно, но чьи песни и видения будут вибрировать в воздухе до конца самого Времени. Если же этот живописный странник когда-либо доберётся до этих страниц, ему придётся простить вольности автора, которые он позволил себе допустить в использовании как его цветистого стиля, так и в оформлении отдельных частей его повествований. Не всё то, что грезящий Восток способен принять, встречает равный отклик, или даже терпимость у трезвомыслящего Запада. Тем не менее, в этих притчах было сохранено достаточно чудесного, чтобы вовлечь читателя из его реалистического окружения в эти странные миры, где, неподвластному законам подлунного существования и ограничениям, накладываемым смертной природой, духу позволено бродить в зыбких широтах, не обременённых материей, беспрепятственно во времени и пространстве.
Henry Iliowizi.
Philadelphia, April, 1900.
.».».».».».».».».».».».».
От переводчика: Представленная здесь головокружительная притча, одна из девяти блистательных жемчужин волшебной книги рабби Илиовизи «Странный Восток», основана на вполне известной легенде о жестоком султане Газневидского государства (современная область Афганистана, Пакистана и Ирана) Махмуде (полное имя: Йамин ад-Даула ва Амин ал-Милла ва Низам-ад-Дин ва Насир ал-Хакк Абу-л-Касим Махмуд ибн Сёбук-тегин), правившем на рубеже IX-X-ых вв., и его верноподданном поэте-мудреце Фирдаузи (полное имя: Хаким Абулькасим Мансур Хасан Фирдауси Туси). Впрочем, Илиовизи много чего приукрасил, присочинил или приплёл из народных иранских сказаний о «старце горы» Дамаванда — по крайней мере, в оригинале легенды ни слова не сказано о восхождении Фирдаузи в преклонном возрасте на гору и дальнейших его илиовизионерских приключениях в духе барона Мюнхгаузена. А уж фигура самого зловещего колдуна-алхимика Альмазора — это некий собирательный образ восточного святого, постигшего самые запредельные глубины мысли в своей заоблачной аскезе. Печальный же облик достославного Фирдаузи передан очень трогательно, невольно проникаешься сочувствием к его тяжёлой судьбе, неоценённому таланту и стёртым от ходьбы ногам. В общем, читайте, и возможно, вам почудится некий странный аромат древних преданий, крепкий, как персидский табак.
CONTENTS
I. The Doom of Al Zameri
III. The Mystery of the Damavant
IV. The Gods in Exile
V. King Solomon and Ashmodai
VI. The Crœsus of Yemen
VII. The Fate of Arzemia
VIII. The Student of Timbuctu
IX. A Night by the Dead Sea
ТАЙНА ДАМАВАНДА
Будучи в некотором роде удалённым отрогом Эльбурза, Даваманд – это одинокое нагромождение камня внушительных пропорций, как правило, признаваемое одной из красивейших гор Персии. Видимый со стороны Тегерана, увенчанный облачной диадемой Дамаванд кажется воистину плечом Атласа-небодержца, чья голова теряется в эфире, а ноги – в дебрях полутропических лесов, дремучих до степени непроходимости. Дикий зверь здесь чувствует себя как дома; тигр, медведь, волк, пантера, кабан – все находят в этих джунглях обилие пищи, безопасное убежище и прохладный ручей для удовлетворения жажды. В то время как более мягкие склоны покрыты обширными фруктовыми садами, существуют в системе Эльбурса такие гребни и ущелья, которые может зрить один только орлиный глаз и есть там пики, изрезанные глубокими шрамами от ливневых водяных потоков, что не доступны для восхождения ни единому человеку. В пещерах и непроходимых джунглях тех ущелий по поверьям обитают духи, вера в коих поддерживается насмешливыми эхами и множественными реверберациями, зарождающимися от малейшего шума; и простой народ Ирана смотрит с благоговением на безумца, кто осмеливается подняться выше той установленной границы, что отделяет земное от неземного. История религии, поэзии и суеверия неразрывно переплетена со странными тайнами, что довлеют над недосягаемыми высотами и безднами этих гор.
Дело было в запущенном ущелье, которое жестокие ливни превратили в русло горной стремнины, в году 410-ом хиджры, когда двое людей, сопровождаемые четырьмя опытными скалолазами, совершали восхождение в твёрдой решимости проникнуть в казалось бы непроходимую страну чудес на юго-восточном откосе Дамаванда. Предприятие это подразумевает тяжкий труд и большой риск, и было удивительным то, что один из этих двух смельчаков имел безошибочные признаки, свидетельствующие о преклонном возрасте. Одетый на манер дервиша, сей белоголовый альпинист помогал своей телесной немощи крепким посохом, но то и дело, преодолевая очередное препятствие, старец требовал поддержки мускулистых рук бдительных спутников. Его компаньон, кто был гораздо более молодым и сильным человеком величественной осанки, был одет в костюм дворянина и обладал властным выражением лица, что не оставляло сомнений в его единоличном превосходстве. На каждом шагу он бросал предварительный взгляд, обращённый на ветхую фигуру позади него.
– Возвращаться будет легче. – говорил он старику с симпатической улыбкой.
– Ты изрекаешь истину; возвращение – самая лёгкая часть; движение же вперёд, и существование – вот в чём проблема. – отвечал его напарник, чьё светлое лицо было отмечено бороздами возраста и уныния.
– Махмуд из Газневи покинул твой ум, Фирдаузи, так отчего же ты не меняешь своего настроения? – спросил молодой человек мягким голосом.
– Двор Махмуда – это море зла, которое поглотило мой остров счастья. Кого должен был я убить, чтобы стать беглецом со стёртыми ступнями сродни окровавленному сыну Адама? – воскликнул старец дрожащим голосом, остановившись, чтобы перевести дух.
– Твой эфемерный дух убил грубость, даровав этому миру предвкушения Эдена. Твоя «Шах-Наме» – это песня небес, и Иблис, который упивается раздором и смятением, отомстил тебе, отравив разум Махмуда, о Фирдаузи. Твоя собственная версия случившегося доказывает, что твой враг – не сам Махмуд, а его завистливый казначей. Однако, это должно закончиться хорошо. Сообщение Назира Лека не оставит Махмуда равнодушным, – сказал молодой человек, который был губернатором Кохистана, другом султана Газневи и безграничным поклонником знаменитого персидского поэта, Фирдаузи.
– Да благословит Аллах твою доброту; да, это должно закончиться хорошо; это хорошо, что все вещи когда-нибудь подходят к концу – иначе бы вместе с жалом нищеты, бредом преследования и страхом перед топором палача, мучающими человека, жизнь оказалась бы сплошным кошмаром без права выкупа. Ах, я опустошил чашу горечи до самого дна! Но это не может продолжаться слишком долго – момент крушения моей человеческой оправы практически достигнут. Пусть страдания Фирдаузи войдут в подушку Махмуда! – вскричал поэт, подняв свои влажные глаза к небу.
К этому времени люди поднялись на высоту более 9 тысяч футов над уровнем моря (sic!), и Тегеран развёртывался вдалеке, словно цветной лоскут, покрытый всеми видами грибов. Солнце было близко к завершению своего дневного цикла, и золотое наводнение преобразило обширное пространство в магическую картину света и тени, накрытую куполом пульсирующих волн прозрачного фиолетового, малинового, серебряного и золотого сияния. С повёрнутыми к Востоку лицами, магометане пали на колени и простёрлись в молитве. После этого, эскорту было приказано ждать возвращения своего господина на том самом месте, где они остановились, и двое мужчин вскоре исчезли в лабиринте скал, камней, валунов и осыпающихся отвалов горных пород, лишённых каких-либо следов растительности. У Фирдаузи на кончике его языка вертелся вопрос, как может разумное существо жить в столь негостеприимной области, при температуре столь низкой, что пробирает до мозга костей? Но он не сказал ничего. Холод рос вместе с мрачностью окружения, и теперь путники погрузились в море густого тумана, взбираясь всё выше и выше, и молодой человек поддерживал своего пожилого друга. Наконец Назир вскинул горн и дал ему вдохнуть ветра. Трубный зов громом разнёсся окрест с ужасающим эхом, после чего наступило прежнее глубокое затишье. Ответа не последовало. Другой взрыв поразил седые кручи тысячекратным хором отголосков, перезвоном своим напоминающих приглушённый барабанный рокот – и ба! – в ответ пришла нота, пронзительная нота, как от свистка.
– Нас принимают, и ты будешь вознаграждён за свой труд, Фирдаузи. – сказал Назир.
– Это и есть твоя тайна Дамаванда. – заключил поэт скептически.
– Ты встретишься лицом к лицу с человеком, который может общаться с духами этой горы; что касаемо его оккультной силы, ты будешь сам себе судьёй. – предложил Назир.
– Возможно ли ему задавать вопросы? – поинтересовался Фирдаузи.
– Не спрашивай ни о чём, пока его откровения не раскроются перед тобою; у тебя не будет много вопросов. Искусство жонглёров часто забавляет меня, но перегонный куб Альмазора практически переносит меня из одного состояния бытия в другое. – сказал Назир. – Вот и он. Не говори ничего; он уже знает цель моего визита и будет читать в твоём уме. – сказал владетель Кохистана нервически.
Фирдаузи, тщётно выискивая очертания человеческой фигуры, чуть не упал в объятия некоего субъекта, драпированного в плащаницу, с очень длинной бородой и очень высокого роста, весьма измождённого и бледного как луна, бледность его дополнительно усиливалась белизной волос, которая могла потягаться со свежевыпавшим снегом. Единственной тёмной чертой в лице отшельника был один выразительный глаз, оправленный в пещеристое гнездо, другой же зрительный шар был слеп и покрыт кожей того же цвета, что и на всём остальном пространстве лица.
Без «саляма» или каких-либо других церемоний, Альмазор развернулся и скользнул, как змея, в зияющую дыру в скале, а путники двинулись следом за ним. Внутри было светлее, чем снаружи, хотя смотреть в целом было особо не на что. Ловкость, с которой бесплотный отшельник всходил и спускался по крутым и извилистым галереям, мостам и туннелям, ведущим то вверх, то вниз к ядру горы, была всё же менее удивительна, чем та лёгкость, с которой его гости держались за ним нога в ногу, будто поддерживаемые силой вопреки закону гравитации. Ощущение близости к вершине Дамаванда всё нарастало, когда безмолвный проводник наконец остановился в ярко освещённом пространстве значительных размеров и высоты, неправильной формы, как свойственно вообще всем пещерам, но облагороженным прекрасной зрительной перспективой уходящей ввысь косой воронки будто бы из полированного серебра, в верхнем конце которой светился, в своей полной окружности, широкий диск цельной луны. Сталагмит чистого кристалла сверкал в лунном свете, как отражательное стекло, предоставляя места для нескольких десятков человек; у его подножия стояла чаша необычайно большого чибука, его зелёный стебель свисал, словно кобра, за спинку сверкающего дивана, также рядом с чашей покоился ларец сандалового дерева, заполненный инструментарием для магической лаборатории.
При открытии сандалового ларца на лунный свет появилась странная трава, нарезанная и высушенная наподобие табака, но распространяющая притупляющий чувства запах; будучи положенным в тлеющую глиняную чашу чибука и воспламенённым, загадочное растение заполнило пространство пещеры золотистым дымом и снотворной атмосферой. Механически сообразуясь с движением руки отшельника, Фирдаузи уселся рядом с чибуком, отвёл глаза в сторону сияющего диска луны и, прежде чем осознать это, уже держал мундштук курительной трубки между губ. Как только дым заполнил лёгкие и стал подниматься клубами и кольцами над головой почтенного поэта, тот потерял осознание своего местонахождения и ощутил чувство телесного расширения, как если бы его тело переживало трансмутацию из твёрдого в эфирное состояние. В то же время лунный шар приобрёл потрясающие размеры, растекаясь, расплываясь и видоизменяясь от пёстрой глобулы до континета вопиющих пиков и чёрных бездн, его громадная масса, казалось, притягивала созерцателя всё ближе и ближе к себе, а тот, в свою очередь, ощущал, как неким необъяснимым образом он переходит из одного мира в другой. Абсолютно беспомощный и покорный притяжению, Фирдаузи был без усилиий подброшен и закручен в невесомости, и его следующим чувством было приземление на плотную твердь, освещённую бриллиантовой иллюминацией.
В своих самых буйных полётах воображения поэт и мечтать не смел о возможности подобного зрелища, которую лунный мир предоставил его глазам. Высота, на которой он находился, создавала эффект карликовости раскинувшегося вокруг леса острых булавочных вершин, а также давала ему возможность заглянуть в бесчисленные ямы, столь же чёрные, сколь ослепительной была поверхность земли над ними – если только вышеозначенное слово применимо к неисчислимой аггломерации шпилей, башен, гребней, скал, утёсов, фьордов, перемежающихся бездонными пропастями, всё это разорвано, изломано, выворочено, скручено неизвестными и ужасными силами в самых причудливых формах – будоражащие развалины великого смятения и вечного молчания.
Здесь единовластно правила смерть самой смерти. Стекло всех оттенков и ни одного конкретного; массы всех цветов радуги и не имеющие цвета; трещины, щели и расколы всех форм и без формы в принципе, лишённые тех элементарных условий, что создают и продлевают жизнь – такова была характеристика этого чудовищного запустения. Как и почему это имело место быть? Море расплавленной руды металось вокруг и вспучивалось под влиянием межзвёздных сил, и охлаждалось до жёсткости железа, проходя сквозь зону замерзания, застывая навеки в лучистом мраке, небесном зерцале солнечного незаходящего света, когда его лик отворачивался от нашего глобуса, думал поэт; и его взгляд простёрся вдаль в поисках облегчения от жестокого сияния, не менее враждебного, чем ужасные бездны, погребённые во мраке.
Со вздохом беспокойного сердца Фирдаузи взглянул вверх на источник невыносимого сияния. Чернота бесконечного пространства в высоте над ним была интенсифицирована масштабностью пылающей сферы, содрогающейся в конвульсиях бурного перемешивания огненных океанов, клокочущих, вздымающихся, взрывающихся, словно яростные лавины сражались друг против друга, швыряясь ураганами.
Пока невольный наблюдатель сравнивал этот аспект Солнца с его более мягким ликом, видимым с Земли, бурный огненный шар стал заметно тонуть. Ночь спешила с противоположной стороны небес, чтобы проглотить последний луч древнего светила. Он исчез, как будто был сожран чудовищем, не оставив и следа своего марша вдоль чёрного купола Вселенной. Ошеломлённый удивительным феноменом, Фирдаузи закрыл глаза в пылкой молитве, восхваляя Аллаха Всемилосердного. Более приятным зрелищем явилась новая сфера, в настоящий момент поднимавшаяся в отчётливых очертаниях над тёмным горизонтом, она была, по-видимому, гораздо крупнее, чем луна, и намного приятнее её, представляя собой фигурный диск красивых оттенков, зон и полей цветового спектра, приближающихся к наиболее близким для человеческого глаза вибрациям. Как милостив Тот, Кто дал человеку этот благословенный мир, сказал поэт самому себе, и его глаза услаждались конфигурациями этого небесного тела, которые становились всё более отчётливыми по мере того, как планета поднималась всё выше, мягко сияющая и грандиозно-величественная.
Не было никакой возможности отличить одно явление от другого, но поэтическая фантазия Фирдаузи всё же попыталась обозначить лазурные океаны, отграничить зелёные районы, проследить горные хребты и великие пустыни. И как мир, в котором человек является одновременно королём и рабом, святым и грешником, ангелом и демоном, счастливым и несчастным, становился всё более и более славным в своём восхождении, так страдающий бард, ощущая в своём горе беды целой расы, позволил своим слёзам течь до тех пор, пока не пришла к нему облегчающая речь.
«Вселенная есть твоя тайна, Божественная Мощь, но О! для того покоя, что живёт с Тобой наедине, для того зрения, которому доступна великая мистерия, и для той жизни, которая не знает ни начала, ни увядания, ни конца! Кто я есть, и почему брошен на этой отмели времени, этом острове пространства, чтобы бороться с бесчисленными мириадами мне подобных, трудясь и вздыхая, с исходом в смерти как в тёмном конце тёмного кошмара? Если человеку должно издохнуть как червю, то счастлив червь, не знающий своего страдания. Увы, в клочья были разбросаны золотые кружева надежды здесь. Кто знает, насколько менее иллюзорны были мои мечты о Рае? Этот великолепный мир владеет множеством средств, чтобы отравить сладкую жизнь горечью от яда змея, обитающего в человеческой груди. Отчего человек столь подобен животному? Являюсь ли я падшим духом, посланным сюда ради искупления, и искуплением этим буду восхищен обратно? Или же до своего нынешнего состояния я развился из простейшей материи ниже уровня червя, и продвигаюсь в сторону более развитой – чай, возможно, наивысшей жизни и формы, подобно Ему, Кто наблюдает мой путь через долину скорбную и тени смертные? Или же и червь, и я – только бесконечно малые величины в бесконечности времени и пространства, принуждаемые жестокой судьбой извиваться в агонии, прежде чем погрузиться в вечную ночь? Божественная Мощь, не дай этой чёрной мысли разрушить последний цветок надежды, позволив хаосу поглотить всё то светлое и разумное, что составляет мой крохотный микрокосм.»
Как бы в ответ на настроение барда, террестриальный шар начал претерпевать феноменальные изменения. Грязно-коричневые и серовато-багровые тона стремительно покрыли его светящиеся оттенки с пугающей скоростью, словно ползучая плесень, создав видимость красной глобулы, схваченной облаком пепла на фоне чернеющего пространства. Но луна, хотя и скрытая затмением своего превосходного светила, не была полностью поглощена мраком. Причиной этого открытия стал момент, когда Фирдаузи осмотрелся по сторонам в поисках источника свечения. То, что ему открылось, оказалось столь чрезмерным для созерцания, что поэта аж пробрало в благоговейном трепете от сознания собственной ничтожности перед ликом возвышенной вечности; хотя это видение и было ни чем иным, как проблеском звёздного неба. Для каждой мигающей звезды, видимой глазом с подлунной Земли, теперь были различимы скопления созвездий, целые гроздья вращающихся сфер, ближайшие из которых превышали радугу по окружности и превосходили её по яркости. Межзвёздная тьма действовала в качестве рамы для подвешивания светящихся галактик, в силу чего небесные эмпиреи порождали идею эфирного древа, проносящего свою усеянную солнцами корону сквозь космическую безмерность.
И необъятность становилась всё необъятнее, и бездны – всё глубже, и чудеса множились, а управитель за управителем выплывали из лона бесконечности, перекатываясь и вращаясь в целестиальном величии, взбивая безграничный эфир упоительными для души гармониками. Великое сердце Фирдаузи таяло в блаженстве, из глаз его текли слёзы восторга, смешанные, однако, с притуплённым чувством боли, как следствием хронического опасения, что всё виденное им – не более, чем пустая игра воображения. До его ушей доносилась музыка сфер, слагающая непостижимую судьбу человека, его насущные беды, его неуловимые надежды, его неосуществимые мечты, его тёмный конец. Но было здесь и целительное утешение, интуитивное умиротворение в небесной экспозиции, так что поэт, осознавая бальзам веры, пробормотал отрешённо:
«Сила Божественная, бесконечная, как Твоя вечная слава, даже я вплетён в Твой непроницаемый замысел, для какого бы то ни было Твоего предназначения. В совершенстве Твоём Тобою не замыслено существа, навечно должного пребывать в несовершенстве, или же не способного вынести луча Твоего Разума, однажды осенившего его ум.»
Губы Фирдаузи трепетали, пока он лепетал это признание. Его рука инстинктивно поднялась к его глазам, которые были заволочены сумраком, от которого все вещи расплывались перед его взором. Чувство стремительного приземления из другого мира сподвигло его слабую телесную оболочку корчиться в конвульсиях ужаса. Когда же он открыл глаза, он обнаружил себя в руках своего друга, Назира.
Столь же сильный, как и творческая способность престарелого поэта, процесс заземления потребовал от Фирдаузи некоторого времени, чтобы прийти в себя и вспомнить своё первоначальное местонахождение в пространстве и времени, в особенности положение затруднялось тем, что прежняя обстановка пещеры совершенно ничем не напоминала нынешнюю. Не было ни яркой перспективы, ни луны, чтобы лицезреть её, а только грязная дыра в стене, через которую они должны были наощупь возвращаться обратно, не имея отшельника, могущего указать им путь. Когда они выбрались из горного тайника, вовсю светило солнце; таким образом, они проблуждали внутри всю ночь. Вскорости дежурные на своём посту ответили на призыв рога Назира, и спуск был проделан в полной тишине. Они прибыли к воротам дворца одновременно с курьером, который, выпрыгнув из седла, почтительно передал посылку властителю Кохистана.
– Это ответ Махмуда на мою просьбу о твоём помиловании, Фирдаузи, – заметил Назир, просиявший лицом, – и не будет для меня впредь султана газневийского, если дьявол вновь одержал триумф.
Они оказались в резиденции губернатора не раньше, чем Назир сломал печать послания, чтобы узнать его содержимое, и он прочёл следующее:
«Именем единственно истинного, самого милосердного Бога! От Махмуда из Газневи его другу, Назиру Леку из Кохистана, по делу Абула Касима Мансура Фирдаузи. Мир и дружественные приветствия. Един Бог велик. Пусть правда и милость восторжествуют.
Как изрекла твоя душа, так отвечает сердце моё, тронутое прошениями твоего благочестия. Воистину, нет слаще певца, чем Фирдаузи, и вина его проступка – на мне, ибо позволил я одолжить уши свои клеветам врагам его, чьих нечестивый начальник, Хассан Мейменди, пал под ударом топора палача. Всезнающий Аллах никогда не ошибается, но как может избежать ошибок правитель народов, когда он введён в заблуждение теми, кого он считал справедливыми, мудрыми и верными? Однажды просвещённый, Махмуд более не будет удерживать ни награду, ни славу от того, кто прославил бессмертных иранских героев, вдохновляя сыновей подражать их предкам. В остальном, великие мертвы и будут таковыми быть всегда, но для барда, чей волшебный калам освободил их от пыли, чтобы облачить в неувядающее великолепие, даже народная песнь Персии будет вынуждена ждать прихода Фирдаузи.
Бог милостив, певец «Шах-Наме» не будет в дальнейшем иметь никаких других жалоб, кроме напоминания о прошлом проступке. Груз золота, больший, чем кому-либо было обещано ранее, будет доставлен по его приказу, и если сочувствующие слова, выраженные его прежним другом и сувереном, даруют ему утешение, Махмуд из Газневи настоящим письмом передаёт свою скорбь за недостойное преследование Абула Касима Мансура Фирдаузи, который всегда будет желанным гостем при моём дворе, желанным настолько, насколько далеко распространяется моё правление.»
Хмуро, грустно и беззвучно слушал Фирдаузи послание монарха, который уничтожил его счастье, единственная слезинка выразила его непередаваемую сердечную боль. Щедрый покровитель понял причину тоски своего друга. Автор величайшей эпопеи Ирана, а также «Юсуфа и Зулейки» немногого ожидал от этой жизни, страх, нужда и бездомность выпали на его долю в том возрасте, когда его голову следовало украсить лавровым венком в доме лёгкости и изобилия. Он пережил своего единственного сына и был разлучен со своей единственной дочерью. И то звёздное видение, что выросло перед его пламенным воображением, не сумело произвести ничего другого, кроме как усилить его меланхолию. На земле его путь близился к концу, но на что было надеяться в загробном существовании?
Назир встревожился в связи с изменениями, которые он воспринял в лице и манере держаться своего друга, чей вид наводил на мысль о приближающейся кончине.
– Ты нуждаешься в освежении после изнурительного подъёма. – сказал хозяин сочувственно.
– Позволь мне, прошу тебя, воздержаться от принятия пищи, пока муки голода и жажды не потребуют от меня этого, чтобы пища не удушила меня, будучи чрезмерной. – ответил поэт с плохо подавляемой горячностью.
После удовлетворения своего собственного аппетита яствами и напитками, сервированными прислугой, Назир удивил своего друга, спросив того в тоне менее любопытственном, чем укоризненном:
– Итак, значит, как хорошим новостям не удалось нарушить твоего сумрачного настроя, о Фирдаузи, так и тайна Дамаванда не добавила ничего в твою духовную сокровищницу, к твоим эфирным мечтам?
– У тебя добрая душа, и я должен быть счастлив, имея такого великодушного друга, но даже счастье морщится от моих ухаживаний, и бежит, чтобы никогда не вернуться. Друг мой, я стою на краю могилы, растратив драгоценные годы впустую в незаслуженной опале, неподслащённом убожестве. Ах, и ещё это видение, что открылось мне в тайниках Дамаванда! Если ты знаешь его природу, то можешь сделать собственные выводы. – ответствовал глубоко задетый за живое Фирдаузи, добавив:
– Твой отшельник более таинственен, чем ты можешь себе вообразить о нём.
– Это то, что я ожидал услышать от тебя; но Альмазор является секретом, завещанным мне от отца, а тот горн – единственный сигнал, которым его можно призвать; иначе его невозможно найти, и весь Тегеран знает о нём не более, чем ты, прежде чем я привёл тебя туда. Он есть тайна Дамаванда, более призрак, нежели человек, живущий Бог знает как, дух среди духов, неподвластный голоду, жажде или холоду. – обяъснил Назир с впечатляющей серьёзностью.
– То, что ты видел – отныне твой секрет, о Фирдаузи, и ты был удостоин не более того, что твой дух мог усвоить. Странными были твои слова, вызванные дымом таинственной травы, когда он прошёл через твой организм. Эта трава обитает там, где ни одно другое земное растение не может существовать, в источнике, наполовину жидком, наполовину газообразным, тёплом, когда всё вокруг заморожено, и холодным, когда солнце направляет на него свои тепловые удары, смертельные, как самум. Невидимое при дневном свете, растение выдаёт себя изредка в самую глухую пору темнейшей ночи своей фосфоресцирующей природой. От своего отца я уяснил, что будучи влитым в человеческий организм любым путём, экстракт этого растения заставит око разума видеть то, что оно способно воспринять. Под его влиянием я мельком взглянул на Парадизъ, чьи климат и ландшафт невозможно описать, – доверчиво сообщил хозяин.
Мимолётная улыбка скользнула вдоль лица поэта, стоило его глазам встретиться с глазами его словоохотливого друга, а затем раздался голос, глубокий, звучный, текучий и учтивый, вызывающий перед очарованным слушателем видения, о которых страшно помыслить, освещающий ужасы, грохочущие в Аэфире, мир мрачных пустынь, мёртвых хребтов и чёрных бездн, окаменелый хаос, ухмыляющийся прямо в лицо сжигающему и кипящему Солнцу. Но когда он перешёл от лунарных опустошений к эмпирейным управителям, мастер эпической мелодии дал полный простор своему вдохновенному гению, приглашая звёзды на парад, как это было ему явлено глазами духа, и Назир упал в восторженном экстазе на колени, плача и целуя руки седоголового барда, которого он так любил и почитал, и воскликнул:
– И всё это не в состоянии сделать тебя счастливым, божественный Фирдаузи!
В этой восторженной экскламации своего преданного поклонника поэту послышался упрёк. Это ли не вера, слепая вера, предпочтение одарённости, что порождает сомнения? Он имел свою долю славы и почитания, но оказался слишком слаб, чтобы принять испытания с покорностью, предписываемой исламом. Восстание против непостижимого указа Аллаха недостойно истинно вреующего. Заратустра лежал ниц в поклонении пред ликом Солнца, потому что для его ума Вселенная не изобрела более величественного символа божественного Всемогущества; сколь же глубже должен быть впечатлён он, ставший свидетелем грандиозного прогрессирования биллиона солнц посреди их бесчисленных планетных систем и их спутников?
– Твои слова не означают выговор, но я поражён тем, что в них подразумевается. – сказал Фирдаузи неторопливым тоном. – Даже в мои лета старые теории могут быть пересмотрены, и новые выводы сделаны. Хотя герои моего «Шах-Наме» – огнепоклонники, я верую в Пророка. Но увы! Как возможно изгнать сомнения, что вкрадываются в голову человека, как демоны безумия? Если у нас должна быть теория, давайте построим её на постулате, что жизнь и смерть отмечают гармонизацию отношений. Самоочевидное отношение мельчайшей травинки к великому Солнцу не менее ясно, чем дождевой капли к облаку и океану, и обе доказывают сопричастность человеческой души к универсальному Духу. Если внешний мир открывает нам немного более того, что мы понимаем под формами вещей, беглый взгляд в их внутреннюю природу предоставляет нам доступ в наш собственный внутренний мир мысли и вдохновения. Когда земля и море, гора и долина, поле и пустыня, озеро и река, дерево и цветок, рыба, животное, птица и насекомое – когда земные элементы и небесные звёзды, признанные в качестве видимых проявлений непостижимого замысла, с человеком как венцом творения этой нисходящей иерархии, и Богом как Всё-во-Всём, Всё-выше-Всего на протяжении всего Универсума, тогда душа способна перейти из своего нутряного мира в сверхъестественное измерение, вдохновение переходит в откровение, и мир разума и счастье сердца защищены предвкушением небес; диссонанс сомнения уступает гармонии веры, и дождевые капли, давно утерянные в тёмных кавернах и расселинах треснувшего камня, вырываются наружу кристаллическими фонтанами, собираются в ручьи, реки, желая смешаться с Океаном.
Понял Назир метафизику своего друга или же нет, он был последним, кто мог усомниться в идеях человека, чью превосходную мудрость он никогда не имел повода ставить под сомнение. Магометанская дружба родственна бедуинскому гостеприимству, и Назир, кто получил от поэта все знаки отличия, принял меры, чтобы сообщить о его уходе с королевскими почестями. После праздника, устроенного в его честь выдающимися людьми провинции, знаменитый бард был посажен на лучшего дромадера, его сопровождал другой корабль пустыни, гружённый ценными дарами, а также целая пышная кавалькада, вышедшая из ворот Тегерана во главе с его верным другом.
– Если милость Аллаха гарантирует мне радости рая, я буду молиться, чтобы Назир Лек разделил их со мной, покуда твоя слава не станет выше моей, того, кто менее щедр, чем ты. – таковы были последние слова Фирдаузи, исполненные благодарности к его великодушному хозяину.
По достижении Туса, места его рождения, Фирдаузи обнаружил, что обещанные султаном горы золота не прибыли, оттого он был очень обеспокоен, что извинения Махмуда были отвлекающим манёвром перед его уничтожением. Его опасения не были развеяны услышанными от случайного ребёнка на улице шепелявыми стихами едкой сатиры, в которых он, Фирдаузи, прозывал Махмуда внебрачным сыном рабыни. Коварный смысл этих строк заключался в том, что если бы предшественники этого монарха были бы благородных кровей, то взамен премии, обещанной ему за «Шах-наме», он, Фирдаузи, получил бы уже венец из чистого золота для своих седин.
Сжимающая сердце жалость к самому себе довела дряхлого человека до слёз. Его обида была плачем Ирана, выдыхаемым невинными в уши сочувствующих матерей. Ещё раз он пережил страшные моменты своей жизни; часы той ночи, на исходе которой он видел себя растоптанным под ногами слонов Махмуда, оттого, что он возмутился подлостью султана в виде отправки ему 60 тысяч серебряных драхм, а не золота, дирхемов заместо динаров, по согласованию; момент, когда, спасаясь от гнева тирана, он искал убежища в Мазендеране, где Кабус, принц Джорджана, не посмел затаить его, опасаясь непримиримого преследователя; и те наиболее болезненные часы, когда Эль Каддер Биллах, халиф Багдада, сперва восторгаясь гением беглеца, просил его покинуть город, когда Махмуд Газневийский потребовал его экстрадиции. Сокрушённый горем, сломленный человек вернулся в дом своей дочери, чтобы умереть на её руках, повинуясь непостижимому велению судьбы.
В то самое время, когда тело Фирдаузи вывозили через одни ворота Туса, верблюды, нёсшие султаново золото, вступили в город через другие. Его дочь отказалась принять их, но старики-местные вспомнили свои заветные желания увидеть родное место, улучшенное общественными работами, в особенности нормальным и обильным водоснабжением. В соответствии с щедрым желанием поэта, сокровища были приняты и вложены в пользу оплакивавших его жителей города, чьи потомки на протяжении последующих столетий продолжают поминать кончину бессмертного сказителя Ирана.